Отзывы туристов о путешествиях

Побывал — поделись впечатлениями!

Черногория, Прчань, вид с балкона
Главная >> Франция >> Париж >> Париж. Заметки похитителя


Забронируй отель в Париже по лучшей цене!

Дата заезда Дата отъезда  

Система бесплатного бронирования гостиниц online

Париж. Заметки похитителя

ФранцияПариж

Париж. Заметки похитителя. Из Парижа каждый увозит, что может. Километры фотопленки, матросский костюмчик с умилительными полосками или бронзовое изваяние Эйфелевой башни почти в натуральную величину. Все это должно навевать воспоминания. И служить материальными свидетельствами личного присутствия в самом красивом городе планеты.

Я увез с собой весь Париж. С его бульварами, набережными и полосками. Мне, правда, нечем хвастать перед друзьями и не над умываться ностальгическими слезами. Да и к чему все это, если отныне Париж принадлежит мне? И только мне. Как любому другому, который не побоялся увезти его с собой. И поделиться с остальными. С теми, кто еще только мечтает о похищении Парижа.

Дни и ночи. В Париже не бывает ночей. Вообще. То есть сумерки сгущаются, фонари зажигаются, мгла опускается, а ночей все равно нет. Такой вот странный феномен. Необъяснимый, но вполне понятный. В Париже некогда спать. Потому что сам город, из последних сил борясь с дневной усталостью, бодрствует круглые сутки, под покровом темноты отдавая и добирая то, что не успел засветло.

Впрочем, Париж — это не Нью-Йорк с его круглосуточными воплями и брызгающей слюнями навязчивостью. И не Лондон, очумевший от туманов. И не Рим, пропахший временем и селедкой. Париж — всего-навсего Париж, как бы банально это ни звучало. Здесь, на безумствующем изломе истории, отчаянно хочется целоваться, сходить с ума и жрать каштаны. Днем и ночью. Ночью и днем. Весь тот промежуток времени, который кто-то очень давно назвал Парижем.

В метро. Парижское метро начинается уже на взлетной площадке аэропорта «Орли». Едва самолет, подпрыгнув от радости, выкатывается на финишную прямую, из-под земли высовываются недовольные физиономии зайцев. Длинноухие давно окопались на огромном газоне аэродрома и тихо тащатся от запаха керосина. Выглянут между делом из норки, хватанут кайфа и домой. В подземный город. В заячье метро, которое так похоже на настоящее. Темное, прокуренное и бестолковое. Линии, уводящие неизвестно куда. Длинные лабиринты переходов, оккупированные продавцами презервативов и борцами за права детей Африки. Станции, похожие на огромные сортиры с унитазными сиденьями по краям.

Патлатый детина, по ошибке прихвативший вместо молота гитару, наполняет вагон скрежетом, урчанием и хлюпаньем носа. Все эти звуки, сложенные вместе, должны обозначать битловскую «Герл», которая во французском варианте сопровождается странным припевом «Ля-герл, ву-а-ля (удар железным кулаком по струнам и хлюпанье носом), ля-герл…». Заканчивается художественно-наковальное представление жидкими аплодисментами и проходом по вагону с коробочкой в руках. Подают исключительно туристы. И исключительно из Японии. Все остальные утыкаются в газеты, моментально становясь похожими на москвичей. Только вместо «Московского комсомольца» нечто еще более экзотическое. А в остальном — никакой разницы.

Монна Лиза Самые красивые парижанки — это туристки. Длинноногие, ароматные, беззаботные. Они постоянно что-то примеряют, чем-то мажутся, обрызгиваются и прихорашиваются. В отличие от прочего человечества, залетные красавицы сумели разгадать все тайны Парижа, включая секрет Джоконды с ее неувядающим цветом лица и негасимой улыбкой. Шедевр Леонардо, на всякий случай запечатанный в бронированный ящик, забран толстым стеклом. Великолепным стеклом — гладким, блестящим и отражающим все, что напротив.

В Лувре почему-то нет Зеркального зала. В Версале есть, а в Лувре нет. И вообще с зеркалами здесь неважно. А новое платье, купленное на перегоне между триумфальными арками, вызывает куда больше ощущений, чем все сокровища Людовиков и Антуанетт. И требует детального изучения. У зеркала, которого нет. И тут утомленный гид, выдавив из себя очередную порцию нудятины, подводит к Джоконде, при виде которой красавицы тихо вскрикивают. И оживляются. И закатывают глаза, чтобы потом надолго замереть у заветного изображения. Ах, как это прекрасно! Ах, как оно обхватывает талию и ласкает грудь! Ах, если бы эта глупая Джоконда только могла представить, сколько завистниц уничтожит это платье! А Монна Лиза все видит. И таинственно улыбается, глядя на толпящихся вокруг нее красавиц.

Монмартр. Если взять лист бумаги, сложить его пополам, а потом разрезать на мелкие кусочки, то из этого, уверяю вас, получится отличный мусор. Если проделать ту же операцию, но предварительно заплатить за нее двадцать франков, то из этого получится ваш профиль. Или профиль вашей подруги, который она будет долго хранить между страницами замусоленного путеводителя.

За двадцать франков на Монмартре можно получить кружку пива или собственное изображение. Большинство почему-то предпочитает портреты, которые поточным методом изготовляют непризнанные гении и вечные студенты. Маслом, пастелью, карандашом или ножницами. Жертву усаживают на раскладной стульчик, просят принять нужный ракурс и со скоростью выстрела переносят на кусок бумаги. Священнодействие подкрепляется встряхиванием гривой и певучим причмокиванием. Женщины тают. И стараются думать о прекрасном. О спасительной красоте. Об искусстве, которое навсегда. Об очаровательной занавесочке из королевских покоев, которая так мило смотрелась бы над ее кроватью. О черных слониках из китайского магазина и запахах «Амариджа».

Сеанс заканчивается. Маэстро, чмокнув последний раз, снимает с мольберта лист бумаги и, покачивая головой, что-то лопочет по-французски. Оригинал и изображение некоторое время обалденно смотрят друг на друга. Двадцатка, небрежно перекочевавшая в карман художника, подтверждает качество и мастерство. Дама уступает место следующей жертве. Через две минуты подуставший маэстро переводит дух за кружкой пива, кровожадно взирая на толпу туристов. Красота продолжает спасать мир.

Рынок древностей. Париж напичкан древностями почти так же, как Блошиный рынок в Яффо. Туристы, уставшие от ограждений, барьеров и категорических надписей в стиле: «Не лапать!» — по средам и воскресеньям отводят душу на рынке древностей, где к истории можно прикоснуться рукой. В самом что ни на есть прямом смысле.

Выброшенный за объездную дорогу, рынок потрясает своими размерами, колоритом и количеством барахла. По сути дела, это второй Париж со своими бульварами, переулками и музеями. Аллея саквояжей. Тупик XVII века. Пуговичная галерея. Мебельный проезд. Фонтан поцелуев. Лавка шарманок. Стеклянные крыши павильонов и просто навесы. Пуговица, хранящая воспоминания о парадной ливрее, и шпага, поржавевшая от перемены нравов. Позолоченные канделябры и фарфор из дворянского гнезда. Доисторическая мышеловка и выцветший бисер. Красноармейская пилотка и орден Почетного легиона. Запиленные пластинки Элвиса Пресли и африканские там-тамы. Все продается, предлагается и иногда покупается. В основном американцами, которые с умным видом принюхиваются к пыли и отчаянно торгуются за каждый доллар.

Посетителей тучи. Продавцов еще больше. От скуки они варят кофе на примусах, болтают по телефону, подрумянивают лаком наиболее ходовые экспонаты и внимательно зыркают по сторонам, стараясь не упустить пронырливых посредников, по заданию заморских коллекционеров вымывающих драгоценные крупицы из океана искусных подделок и ловко состаренных копий. Этим гражданам трудно ввернуть любимую плевательницу Наполеона или персональную клистирную трубку египетского фараона. Но на рынке древностей таковые порой встречаются. Потому что завтра раритетом может стать даже пластмассовая тарелка из «Макдональдса». Примерно таким же, как открытки Парижа, выпущенные в 1967 году. Или продырявленные джинсы хиппи. Или зазубренный серп — дальний родственник гербоносца уже несуществующего государства.

Рынок древностей — это каждый из нас. Хотя никто об этом почему-то не хочет думать. По крайней мере сегодня.

Балалайка. Говорящему по-русски человеку выучить французский язык ничего не стоит. Можно сказать, это даже легче, чем хлопнуть рюмки водки. Главное понять систему. А система эта как раз и постигается за бутылкой водки. Не вина, не коньяка, не вонючего аперитива, а именно водки. Холодной, крепкой, ударяющей в голову. Под икорку, семгу или соленой огурец — все равно. Но чтобы по полной программе, от души и по самую макушку.

Некий мудрец, с которым я поделился своим открытием, принялся рассуждать о том, что французский язык в нас сидит генетически. Вспомнил, что Лев Толстой половину своих романов писал на парижском диалекте, а другую перевел с него же на русский. Про Пушкина почему-то вспомнил и про Гоголя. И про три рубля на темных аллеях. Но мудрец, конечно, ошибся: генетика тут ни при чем. Если она и имеет какое-то отношение к данному феномену, то именно с той стороны, про которую я рассказал выше. Да и классики, как известно, тоже были не без греха и в Париж наведывались вовсе не для философских бесед с коллегами.

К подобным историко-лингвистическим выводам я пришел в «Балалайке» — крошечном сколке России, бездарно спародированном на берегах Сены. Для начала в глаза бросилась надпись. Первая надпись на французском языке, которую я самостоятельно прочитал и понял от начала и до конца. «La Balalayka». Наша русская ля-баляляйка!

Для вящей, видимо, убедительности вывеска была проиллюстрирована изображением музыкального инструмента с тремя струнами, а в огромном окне выставлен весь джентльменский набор русской экзотики: тульский самовар, беременная матрешка, бутылка «Особой московской», пара лаптей и один яловый сапог, деревянная ложка, черный поднос и гармошка. За окном горели свечи и слышался звон стаканов. Пройти мимо последнего было выше моих сил.

Шесть столиков, покрытых расписными самобранками, были заполнены немцами и увешанным фотокамерами японцем. Немцы веселились, японец снимал. Официанты в вышитых косоворотках и хохлацких шароварах, заученно оттопыривая мизинцы, подносили напитки и закуску. Матрена истинно русских пропорций пела «Калинку» под аккомпанемент гитары и скрипки. Балалаечник мирно кимарил в углу, оживляясь лишь на припеве.

За окном накрапывал дождь. Внутри было душно и громко. Слово «вуодка» кочевало по залу, как Вечный Жид перед погромом. Графинчик со стаканом, появившийся на столе в момент стыковки моей задницы с табуретом, нес на своих боках наиболее впечатляющие сцены из битвы купца Калашникова с представителями питерского пролетариата. Меню украсить не потрудились. И слава Б-гу. В противном случае я рисковал так и не прикоснуться к нему и упустить редкую возможность приобщения к языку Золя и Мопассана. Поверх толстого листа на чистом французском значилось: «Меню». И дальше тоже все шло исключительно по-французски. Ля-пельмени. Ля-борщ. Ля-котлеты а ля-киевски. Ля-салат. Ля-растегай. Ля-рябчик

Ля-рябчик меня сразил окончательно. Изучив все тайны французского языка, я щелкнул пальцами и применил свои звания на практике: «Ля-рябчик. Ля-пожирнее. Ля-мне!» Официант записал заказ, улыбнулся и тоже ответил по-французски: «Ля-сейчас ля-принесу!» Правда, в его произношении сквозил легкий русский акцент. Или мне это только ля-показалось?

Золотое сечение. В Париже много замечательных произведений искусства. В разных жанрах и формах. Впрочем, именно формы довольно часто определяют жанр. Не столько искусства, сколько восприятия. В Израиле, например, скульптуру Давида демонстрируют в трусах. И правильно делают. Потому что в противном случае взгляды граждан могут сосредоточиться не на самом важном месте. Или наоборот, на самом важном.

В Париже эти соблазны подстерегают праздношатающуюся публику на каждом шагу. Венера Милосская, приподнятая над пьедесталом, легкомысленно обнажает грудь и еще кое-что с тыльной части, о чем даже писать неудобно. Но посетители Лувра на такое откровение почему-то реагируют достаточно спокойно. Более того, даже фотографируются на ее фоне. Пожилой франт в смокинге и Венера. Лысый англичанин и Венера. Американки в мини и совсем обнаженная Венера. Группа французских школьников и она же. Юноши проявляют повышенный интерес к скульптуре, но молча. Девицам ближе умирающий раб Микеланджело, но не более того. Пальцами ни те, ни другие куда попало не тычут и не орут. Нигде. Даже перед куда более сильными потрясениями.

В музее д·Орсей, где собрана потрясающая коллекция французского искусства от Второй империи до кубизма, в числе прочих помещена не самая большая картина Курбе. Работа эта не входит в перечень «особо рекомендуемых» для туристов, и к ней не ведут стрелки указателей. Как, скажем, к пейзажам Ван-Гога или танцовщицам Тулуз-Лотрека. Но у изрядной части публики картина Курбе вызывает гораздо больше эмоций, чем все шедевры Дега, Сезанна и Моне, вместе взятые.

В картину Курбе публика влюбляется с первого взгляда, хотя больше двух секунд на нее смотрят разве что самые стойкие искусстволюбы. Или обезумевшие холостяки, прибывшие в музей без женского конвоя. Золотое сечение картины пересекает часть женщины. Та самая часть. Выписанная с великой любовью и большим знанием предмета. В чисто реалистической манере. Без символов и обобщений. На одном дыхании, которое трудно перевести. Особенно если картина застигнет врасплох. Кораблики, восходы, закаты. Групповой портрет, портрет индивидуальный. Смелый набросок, этюд, пейзаж. Скульптурная композиция, художественная вышивка, комод. Из зала — в зал. Торжественно и спокойно. И вдруг — бац!..

Смотритель того зала, где Курбе, самый, наверное, удачливый человек в музее. А может, и вообще в своей смотрительской профессии. Ему не скучно. Перед его глазами разворачиваются безмолвные баталии огромного внутреннего накала. Ошарашенный взгляд, две тысячи вольт по позвоночнику, капельки пота на лбу. Рука, потянувшаяся вперед и остановленная последним усилием воли. Поворот туловища с застывшей в мертвой точке головой, несмелый шаг вперед. Еще один поворот, несмелый шаг назад. Взгляд в сторону в поисках кораблика. Спасительного заката. Очищающего комода. И — чуть ли не бегом — в следующий зал. К Дега, Сезанну, Моне. К черту, к дьяволу. Подальше от искушающего искусства, отпечатанного в глазах двумя картинами Курбе.

Латинский квартал. На узких улочках Латинского квартала обитают студенты и запах шуармы. Студенты учатся в Сорбонне. Шуармой кормятся греки. Еще они кормятся мидиями, креветками и питами, которые готовят в крошечных духанах и продают студентам.

Духаны открываются раньше метро. Все сразу. В очень большом количестве. Греки напяливают белые колпаки, фартуки и начинают ругаться друг с другом. Тихо ругаться, вполголоса. От этого гвалта просыпаются студенты и, подгоняемые профессиональным чувством голода, спускаются выпить первую чашечку кофе. Шуарму по утрам никто не ест. Даже греки. Во Франции по утрам едят круассаны, которые потом закусывают шуармой. Или креветками. Или крабами. И запивают вином из больших бочек, в которых хозяева духанов держат бутылки, купленные в соседнем магазине.

Завтрак постепенно переходит в ужин. Студенты отправляются спать, а хозяева духанов, переодевшись в пиджаки и галстуки, выходят на охоту. В качестве приманки на мостовую — настоящую булыжную мостовую! — выносят стол, заваленный прелестями морского дна. Духанщик в галстуке чувствует себя пиратским капитаном, которому во что бы ни стало нужно очистить карманы прохожих и тем самым упрочить авторитет в глазах команды. Сами же матросы, выглядывая из иллюминаторов источающего дикие ароматы камбуза, трясут над головами длинными ножами и гортанными криками подбадривают своего Сильвера.

Сильвер говорит на всех языках народов мира. «Мадам, синьора, фройлен, геверет, леди! Ай-я-яй!» Поклон, реверанс, помахивание галстуком. «Ай-я-яй!» Клешня краба щелкает перед вашим носом. «…я-ай!» Захват руки, подсечка, переворот на сто восемьдесят градусов в сторону витрины. «Парле ву франсе? Ду ю спик инглиш? Шпрехен зи дойч?» — «Да пошел ты!» — «Говоришь по-русски?» — «Ло!» — «Ам Исраэль хай!» — «Вот идиот на нашу голову привязался!» — «Говоришь по-русски?» Поклон, реверанс, помахивание галстуком. Умопомрачительный запах шуармы. Через два шага — следующий духан.

Сен-Шапель. Французы удивительно беззаботны. Как будто вовсе не в их стране проживает два миллиона арабов. Для нелегалов из Алжира и Марокко выпускают газеты, которые продают в каждом киоске. Киоски никто не охраняет. Музеи тоже.

Представители службы безопасности проверяют не карманы, а билеты. Да и то так лениво, что при желании можно легко войти на халяву. Вместе с бомбой и автоматом. Особенно в тот момент, когда охранник усаживается в кресло для приема пищи. В ходе челюстной работы он видит только конец своего бутерброда, печально наблюдая за исчезновением последнего.

В универмагах и супермаркетах охранников вообще нет. Зато они есть в крошечных парфюмерных лавках. Огромные детины черного цвета. Сумки и рюкзаки они не проверяют, а отбирают. И волочат их за вами, как собаки поноску. Вы к прилавку, и они к прилавку. Вы к другому — и они тоже. И через каждые две минуты мерси с пардоном.

Единственное, где по-настоящему работает служба безопасности, — это при входе в Дворец правосудия. В этом мрачном сооружении находятся самый изящный парижский собор Сен-Шапель и полицейское управление. Если бы собор располагался в другом месте, то в него можно было бы войти без проблем. Как в Нотр-Дам или Пантеон. Но по недосмотру или недальновидности какого-то Людовика собор построили на территории Дворца правосудия. Поэтому входящих в него приходится подвергать серьезному досмотру. Выворачивать карманы, заглядывать в дамские сумочки, пропускать через рентген. Проделывать эти операции у центрального входа почему-то неловко.

Граждане-туристы входят через боковой пролет, терпеливо ожидая, пока полицейские обезопасят лично себя и свое ведомство от возможного проникновения террористов. Работа эта очень серьезная и ответственная. На каждого туриста приходится как минимум два полицейских, одному рентгену и коробочке, в которую следует выложить все подозрительные предметы. Пулеметы, например, ручные гранаты и танки.

Израильтяне, привыкшие к подобным процедурам, к действиям полицейских относятся с пониманием. Остальные нервничают. Потому что им невдомек, что от злоумышленников все одно всех не спасешь. А посему спасать прежде всего следует тех, кому непосредственно поручено охранять нас от террористов. Ведь если те уничтожат этих, то нас спасать будет некому. Такая вот железная логика. Чисто французская?..

Эйфелева башня. Редкий турист отважится проигнорировать этого железного монстра и не запихать его в объектив своей кинокамеры. Башню снимают издали и вблизи. Расплющиваясь о дорожки и присаживаясь на карачки. В фас и профиль. Как последнего бандита. После этого приступают к допросу. Сколько лет вам, гражданка башня? В каких отношениях состоите с гражданином Эйфелем и почему вы такая гордая? Башня охотно отвечает на вопросы, за небольшую плату раздавая объяснения магнитофонными голосами гидов. Скрывает она только свое уголовное прошлое, содержащееся в досье о статистике самоубийств.

Париж навевает романтику. Во всем. Даже в самоубийстве. Романтика свободного полета с 320-метровой высоты? Весь город, как на ладони. Позолоченные купола и медные крыши. Вся жизнь перед мысленный взором и имя любимой, подхваченное набегающим ветром. Хотя от головокружительной романтики французы сегодня избавлены. И туристы тоже. Все переходы и обзорные площадки башни забраны толстыми решетками и металлическими сетками. Бывшая пособница самоубийц переквалифицировалась в тюрьму, сквозь зарешеченные проемы которой по-прежнему виден город. Но в крупную клетку. Как на карте, разбитой на секторы и квадраты. Лувр в клеточку. Елисейские поля в клеточку. Бульвары в клеточку. Шотландские юбки и кепки в клеточку. В шпиле башни властвует ветер. Тоже в клеточку.

Домой. «Скажите, этот самолет летит в Тель-Авив?» — «Кажется, да…»

| 29.05.2000 | Источник: 100 дорог |


Отправить комментарий